Казалось, новый роман-дилогия Генриха Перевощикова с символическим названием «Гололед» («Йовалег») сразу после опубликования на удмуртском языке вызовет многочисленные, может быть, противоречивые или даже диаметрально противоположные суждения, отклики — и у читателей, и среди профессиональных литературоведов и критиков. Думалось, что бурные дискуссии, всколыхнувшие интерес к этому автору при обсуждении первого в удмуртской литературе романа-тетралогии «Поклонись земле», продолжатся, причем на более высоком уровне, ибо многие прежде ограничивались разговором лишь о стилевых особенностях его прозы, похвалами пли порицаниями за чрезмерное увлечение диалектизмами, поощрительными сентенциями или упреками в публицистичности, не вдаваясь в глубокий анализ этого заметного явления удмуртской прозы. Я надеялся. Но, к моему удивлению, этого не произошло. Критики молчали, хотя реакция на выход первой книги романа («Летний снег») была почти мгновенной,— новое произведение Г. Перевощикова у многих вызвало острый интерес. Заметим, однако, что в суждениях критиков, и в читательских письмах, опубликованных в те годы (1984—1985) па страницах журнала «Молот» (ныне «Кенеш»), в материалах «круглого стола» и на читательских конференциях, преобладали далеко не лестные оценки поведения главных героев «Летнего снега» -- писателя Овчинникова и его жены Рины. Некоторые из этих оценок, по словам Г. Перевощикова, привели его «в смятение и даже в отчаяние». И для этого были основания. Например, автора особо огорчили некоторые похвалы критиков. Позвольте, спросите вы, как может огорчить похвала? Оказывается, может... Так, в заслугу писателю свтавили то, в частности, что он якобы «развенчивает Овчинникова, как идеалиста, как добряка-всепрощенца». Другие критики сетовали, что Г. Перевощиков не до конца, не в полной мере показал «несостоятельность своих героев», исходя из чего подвергали сомнению четкость жизненной позиции уже и самого автора. Действительно, было отчего расстраиваться: ведь замысел романа был совершенно противоположным. То есть, автор вовсе не собирался «развенчивать Овчинникова», такого у него и в мыслях не было — Овчинником им задуман и воплощен как герой положительный, а не отрицателый. Но, решив, что Овчинников еще и «безвольный, мягкотелый рохля и слабачок», «защитник всяческой нечисти», «самовлюбленный тип», «безынициативный руководитель», «не борец за идеалы коммунизм!» и «трус», иные оппоненты упрекали автора за то, что он вместо осуждения «лишнего, ненужного для общества человека» пытается возвести его в ранг положительного героя. Более того, кое-кому показалось, что в «Летнем снеге» нет не только ни одного положительного героя, но отсутствует и сама положительная идея, а потому непонятно, куда и к чему зовет автор.
Между тем в «Летнем снеге» есть и то, и другое. Но замечено это было лишь отдельными критиками.
Что же помешало верно оценить произведение?
Может быть, само время, когда, скажем, руководитель мог считаться хорошим только в том случае, если он «давал план любой ценой, клеймил позором» и «незамедлительно делал оргвыводы», «прорабатывал», готов был, как сказочный Бармалей, вести всех к счастливому будущему силой, даже если придется для этого скрутить в «бараний рог» любого, уклоняющегося от избранного свыше пути и, исходя из этого, «мягкотелость» решительно осуждалась?
К сожалению, хоть я и был, в общих чертах, в курсе этих литературных споров, не имея хотя бы подстрочного перевода «Летнего снега», не мог, разумеется, выразить своего отношения ни к предмету дискуссии, ни к суждениям коллег. И лишь теперь, пройдя вместе с автором дорогами его героев в качестве переводчика, считаю возможным поделиться и таким соображением: а не смутило ли оппонентов и то обстоятельство, что Овчинников еще в начале восьмидесятых, когда о перестройке и речи не было, предложил для оздоровления общества посмотреть каждому из нас на самого себя и начать лечение с собственной персоны? Возможно. Ведь виноватых в том, что наши дела «подчас» «кое-где» идут далеко не лучшим образом, в те времена было принято искать в ком угодно — только не в самих себе. А может дело в том, что мы уже и впрямь считали, будто среди нас, бодро шагающих в «светлое будущее», нет больше места жестокости, бездушию, хамству, подлости и другим порокам? Неужели мы и впрямь верили тем, кто твердил, что все счастливы, что достигнуто желанное братство, пришло процветание и в «обществе развитого социализма» нет и не может быть «униженных и оскорбленных»? Или мы, ослепленные и оболваненные, погрязшие в лицемерии и эгоизме, озлобленные и бессердечные, запрограммированные на «великие» свершения, творцами которых могут быть лишь сильные и непреклонные, были уже неспособны воспринять, услышать призыв к здравомыслию, доброте, милосердию, человечности — и потому слова Овчинникова для многих оказались не более чем пустым звуком?
А ведь и то правда: почти ушли уж было из нашей жизни эти понятия. Если и декларировались иногда с высоких трибун, то лишь формально, ради красного словца, а не для того, чтобы проявить подлинную «милость к падшим...» Как не вспомнить тут одну из вечных истин: «Когда творишь милостыню, не труби перед собою, как делают лицемеры в синагогах и на улицах, чтобы прославляли их люди...»
Мало кто из «униженных и оскорбленных» рассчитывал уже на чувство сострадания, надеялся на помощь скорую, неотложную, на то, что будет услышан «глас вопиющего». Да что там «глас», если само слово «душа» уже воспринималось как нечто несерьезное, а подчас и враждебное нашей жизни, если и нравственные муки, и душевные терзания все чаще оценивались как не заслуживающие внимания «сантименты», а на любую человеческую слезинку, появившуюся в художественном произведении, готова была обрушиться здоровенная дубина с вытатуированной на ней и вполне «санкционированной» сентенцией: «Размазня!»
Не повезло и Рине. Мало кто попытался ее понять. Приговор был почти единодушен: нет ей места под солнцем, этой распутной, по мнению оппонентов, бабенке, бесконечно далекой от общепринятых норм, подобной бабочке-однодневке, бездумно и бессовестно порхающей с цветка на цветок, склонной менять мужей, как перчатки, ведомой по жизни инстинктами самки да сексуальными потребностями, мимоходом предающей и предаваемой, не имеющей четких моральных и нравственных ориентиров...
Здесь, возможно, сказалась и некоторая нечеткость автора в обрисовке своей героини, в мотивировке ее поступков, действий в том, первом издании «Летнего снега». Но, так или иначе, похоже, как и в жизни, мало кто попытался проникнуть в глубины этой конкретной человеческой души, понять истинные причины ее «хождений по мукам» — то есть, серьезно проанализировать и образ Рины, и трагическую ситуацию, в которой она оказалась. Однобокая, необъективная критика шла со всех сторон. И я понимаю автора, который вынужден был прибегнуть к самозащите. Помнится, на одной из встречь
с читателями он говорил с горечью: «Образ Рины — один из самых сложных в психологическом отношении. В ней, как и в Леонтии
Макаровиче Загребине, в их окружении я попытался сфокусировать
многие приметы времени, болевые точки нашего бытия. Было бы неверно представлять Рину девицей легкого поведения. Такой взглядплод поверхностного подхода к ее образу и, может быть, | некоторых моих просчетов. Он слишком прост, слишком легок и несправедлив. Да, поначалу в Рине действительно присутствуют признаки «юношеского легкомыслия» (вспомним: когда пришла, казалосьбы, настоящая любовь, она не без помощи своего мужа Игоря-Ильдара и на свои чувства, и на семейную жизнь стала смотреть однобоко — лишь как на сплошное милование с любимым, жизнь лишьи «для себя», результатом чего явилась страшная жизненная драма. Но давайте подумаем: разве легкомысленная тяга к перемене сексуальных партнеров диктует все ее дальнейшее поведение, определяет ее жизненные коллизии? Как мне видится, беды ее, достойны сочувствия,— это результат нашего невнимания, равнодушия друг кдругу, итог бессердечия и подлости, когда человек, испытавший это на себе, в дальнейшем даже от малейшего невнимания со cтороны
близких может впасть в уныние, растерянность и совершить тот илн иной опрометчивый шаг. Более того, в отчаянии способен усомниться не только в добродетели вообще, но и в собственной полноценностин и, потеряв ориентиры, совершает такие поступки, которые выходият за рамки здравомыслия...»
Но вот автором внесены в этот образ коррективы, написано продолжение «Летнего снега» — «Гололед» (в 1988 году обе книги романа-дилогии вышли на удмуртском языке «под одной крышей»), уже давно известны критикам мысли Г. Перевощикова, частично процитированные мной выше. Вот бы и поразмышлять теперь хотя бы о соотношении авторского замысла и воплощения, о генезисе характеров в романе. Но оппоненты, как я уже говорил, молчат. Почему? Может быть, это следствие того, что они и впрямь не были готовы к восприятию «Летнего снега», нового подхода автора к осмыслению жизни?
«Гололед» действительно является этапным произведением не только в творчестве самого Генриха Перевощикова, но и во всей удмуртской литературе. По-моему, он первым из удмуртских литераторов столь серьезно обратился к одной из «вечных» тем — к теме милосердия. И очень немаловажно то, что писал он свой роман, можно сказать, в самый пик «застоя», что первая книга дилогии увидела свет в пору расцвета лицемерия, громких фраз и всеобщего равнодушия.
Лучшие умы человечества размышляли о милосердии.
«Возлюби ближнего, как самого себя»,— говорится в Библии.
Материалист Карл Маркс перефразировал эти слова следующим образом: «...человек сначала смотрится, как в зеркало, в другого человека. Лишь отнесясь к человеку Павлу как к себе подобному, человек Петр начинает относиться к самому себе как к человеку».
Да, роман Генриха Перевощикова в первую очередь — произве6дение о доброте, милосердии, человечности, человеколюбии. Мне могут возразить: но ведь и сам носитель этой идеи — Овчинников — небезгрешен. Действительно, в порыве гнева он едва не выгоняет из редакции анонимщика Бушмакина, едва сдерживает, себя в разговоре с Воронцовым. Но, во-первых, вряд ли кто из неравнодушных, поря дочных людей не возмутится в подобных ситуациях (иначе и образ
Овчинникова превратился бы в свою противоположность), а с другой стороны, и это главное, сила Овчинникова в том, что в критический момент он способен сдержать свои эмоции, все проанализировать и только после этого принять решение. Вспомним в связи с этим и ситуацию, сложившуюся в его собственной семье. Обремененный массой бесконечных дел и забот, увлеченный творчеством, он на какое-то время забывает о семье, почти не уделяет внимания Рине, еще неполностью оправившейся от предыдущих драм, и это в немалой степени способствует тому, что жена приходит в отчаяние, совершает необдуманный шаг, вновь оказывается в беде. Да, и тут он не ангел. Но, к чести Овчинникова, он способен не только на анализ, но и на самоанализ, что помогает ему, поняв себя, свои ошибки, понять и простить другого человека. Нет, не библейское: «Прощайте — и прощены будете»,— заставляет Овчинникова так поступать (хотя, должен заметить, в христианской морали я, в отличие от некоторых оппонентов Г. Перевощикова, не усматриваю ничего предосудительного). Здесь другое. Он вполне «земной» человек, со всеми его печалями и радостями, коммунист, руководящий работник. Но — он не типичен длэ своего времени. Его образ, его характер можно проанализировать по схеме: осмысление — порыв — действие. Причем «порыв» Овчинникова, как качество души, как ее движение, не теперь, не в романе зарождается и «созревает». Здесь он, скорее всего, лишь «дозревает». Доброта, умение жалеть, душевная чуткость — все это в его крови.. И поэтому его ведет не какой-то сиюминутный порыв, а постоянная готовность к доброму деянию, которая живет в Овчинникове, как данность, приобретенная им в детстве от односельчан, от родной природы, впитанная, что называется, «с молоком матери» и сбереженная, не растерянная на долгом и непростом жизненном пути. Но тем не менее это пока еще не безоговорочное, не слепое, а разумное и boi многом рассудочное милосердие. Он — не всепрощенец. Он действует так, как должен бы действовать в подобных ситуациях любой из нас.. И не его вина, что не всегда успевает помочь нуждающемуся. Вспомним сцену в автобусе, когда Овчинников видит близкого к гибели эгринского учителя Леонтия Макаровича Загребина. Но, заметьте, все обращают на него внимание всего лишь как на пьяницу, а Овчинников усматривает в нем человека, которому необходима помощь. Он уже и направляется к выходу, но — не успевает. И несмотря на; это, разве герой, стремящийся мыслить, нам менее симпатичен? Следующие шаги Овчинникова, особенно показанные во второй книге дилогии, более результативны. Но ведь они — своеобразный итог того, что началось еще в «Летнем снеге». Так ли «безынициативен», «мягкотел» Овчинников, когда он проводит своеобразную «ревизию» в собственной душе? Так ли бесполезно его «самокопание», отвергаемое некоторыми критиками? Думается, оно не только не бесполезно, но является одной из тех не явных, но могучих сил, которые оказывают на мир наибольшее, хотя поначалу почти неприметное влияние. Что это за сила? Она противоположна той, которой пользуется большинство. К примеру, почти все склонны лечить Загребина презрением. А Овчинников терзается оттого, что не успел, не смог помочь. И это ощущение вины, это томление неравнодушной, деятельной натуры исподволь передается всем людям, общающимся с ним. И они незаметно для самих себя начинают меняться. Чувствуя его искренность, открывает душу Юлия Кирилловна: «Я! Я убила его!»
Немалую долю вины берет на себя и директриса школы, в которой работал Загребин. Меняются Касаткины, Бушмакин. И даже «классик» Василий Назарович в глубине души ощущает шевеление некоего подобия совести — хотя бы втайне, перед самим собой, но был вынужден признать правоту Овчинникова. То есть, получается, разираясь в себе, Овчинников начинает лучше понимать и cебя и других людей, а те, в свою очередь, под его воздействием лучше понимают и его, и себя, и других.
Вывод однозначен: после трагедии, случившейся с Загребиным,
Роман Петрович не «прозревает» (он и раньше способен был видеть и чувствовать чужую боль), а как бы поднимается на новую, более высокую и плодотворную ступень милосердия, человечности – действенную. Согласитесь: найти в себе силы, собрать в кулак все свое мужество и не уволить анонимщика Бушмакина — поступок болеег достойный уважения, чем проявление жесткой принципиальности: «Долой его! Пусть с ним мучается другой коллектив, другой начальник...» А дальше — больше: несмотря на то, что сам оказался и подобной ситуации, он уже безоглядно бросается на помощь Касаткиным.
Тема милосердия, человеколюбия неотделима в романс от мотивов покаяния, личной вины, которые постепенно перерастают в идею произведения. В принципе, двуединство — «милосердие и покаяние неразрывно. Одно без другого — профанация, близкая к обману и самообману, к самоослеплению. Вот почему, по мнению многих персонажей романа, Овчинников «занимается самокопанием», «слишком много берет на себя». Но есть и другой взгляд. Ведь покаяние -- только очищение, но и проявление высшей ответственности. II здесьявполне солидарен со словами руководителя писательской организации Ильина: «Действительно, он (Овчинников) очень требователен к себе. Иногда, вроде бы, чересчур... Впрочем, если б каждый из нас подходил к себе с такой же меркой, был столь же совестлив и ответственен, то казалось ли бы чересчур»?»
Иные оппоненты этот мотив покаяния поворачивали против самого Овчинникова, да и против Рины, утверждая, что автор таким образом осуждает своих героев, показывает их несостоятельность. Им словно бы и невдомек, что Овчинников делает это сам, раньше кого •бы то ни было, и что это покаяние, как уже сказано, очищающее, зовущее к прошению, а не к перекладыванию собственной доли им чужие плечи, а подчас и на прах предков.
Интересный выстраивается ряд: не покаешься — не спасешься, не будешь прощен — не увидишь мир чистыми глазами...
Милосердие Овчинникова отнюдь не идеально. В своей основе оно имеет чисто земные, человеческие корни, о которых мы все изрядно подзабыли. И потому даже любимой женщиной его поступки иногда воспринимаются как удивительные. Так Рина почти с религиозным трепетом спрашивает: «Уж не святой ли ты, Роман?» До какой степени нужно унизить человека и человечество, чтобы обычное милосердие выглядело чем-то сверхъестественным! К чести героя «Гололеда», его милосердие — не временное, не случайное явление. Его живительными токами пронизано все произведение. Это заставляет нас. вспомнить притчу из Евангелия от Матфея. Когда апостол Петр приступил к Христу и сказал: «Господи! Сколько раз прощать брату моему, согрешившему против меня? До семи ли раз?». Иисус ответил: «Не говорю тебе: до семи, но до семижды-семидесяти раз..»
Терпеливость, умение прощать есть и в характере Овчинникова.
Итак, готовность к деянию милосердному, соединенная с мыслью «о справедливости, открыла перед Овчинниковым главный его путь. Этот путь непрост и нелегок. Среди людей, боли которых волнуют его, далеко не идеальные личности. Но ведь он не выбирает, кому помогать. И это перекликается с «вечным» сюжетом. Например, тогда фарисеи спросили Христа, почему он больше внимания уделяет всяким мытарям да грешникам, а не городской элите, Иисус в ответ на это сказал: «Не здоровые имеют нужду во враче, но больные,— а потом прибавил: — Милости хочу, а не жертвы...»
Разумеется, я далек от мысли о том, что Овчинников выведен в романе этаким мистически настроенным миротворцем. Нередко он. действует с горячностью или слишком настойчиво, порой чуть ли не' навязывает свои варианты решения жизненных коллизий тем людям,, которым искренне пытается помочь. Однако то, что Овчинников., является выразителем и таких, восстанавливающихся в народе нравственных норм, которые веками воспитывались на религиозной основе, вовсе не является отрицательной чертой его образа.
Каждый читатель волен сделать свои выводы о героях романа.. Одному они могут понравиться, другому — нет. Тем не менее я осмелюсь утверждать, что образ Романа Петровича — большая удача автора. Меня могут спросить: а где критерий для подобной оценки? Позволю себе обратиться к В. И. Ленину. Он как-то поинтересовался: по каким признакам судить нам о реальных помыслах и чувствах реальных личностей. И сам себе же ответил: «Понятно, что такой признак может быть лишь один: действия этих личностей».
Овчинников — представитель и прообраз тех людей, которые живут, будут жить и действовать по одному закону — закону совести, человечности. Надо надеяться, что так будет. Иначе человечество встретится с большими и непредсказуемыми трудностями, связанными с проблемой самого его существования. Кто или что спасет мир? Долгое время человечество утешало себя молнтвой и верой в неземную силу. Но в определенный период нашей истории тысячелетняя вера была порушена. Надежда на умную и талантливую власть? И этот трон поколеблен. Как бы предвидя это, писатель Достоевский предложил свой вариант: «Красота спасет мир». Но надо сказать, что и эта формула довольно долго и довольно настойчиво отодвигалась в сторону. Философ Фейербах советовал заменить любовь к богу любовью к человеку... Кто знает, может быть, лишь сочетание всех вышеназванных условий спасет нас? Вспомним поэта: «Легко быть чертом и легко быть богом. Быть человеком — это нелегко...»
О непростой любви, о поисках человека человеком, об открытии и познании человеком самого себя, об ответственности за все и вся — роман Генриха Перевощикова. Как любое настоящее чувство,, любовь его героев полна драматизма. Но за драматизмом и даже трагедийностью видится мне рождение образа сопротивления и воли к преодолению трагедийного миробеспорядка.
Эта книга о добре, милосердии, человечности — о том, каким быть человеку, как быть человеком. В принципе, это все та же вечная тяга к самому загадочному и самому мучительному вопросу: быть или не быть?
Переводя эту книгу, я тешил себя мыслью о том, что она только найдет своего многонационального читателя — благодарного, думающего, милосердного, но обретет еще и серьезного помощника,, друга в лице внимательного критика, литературоведа, который даст достойную оценку этому роману, как неординарному и в немалою степени новаторскому произведению.
Вл. Емельянов<
Метки: милосердие, публицистика, владимир емельянов, генрих пееревощиков, роман-дилогия гололед, быть человеком
Комментарии
Добавить комментарийЧитал роман. Рекомендую.
Комментировать